«Я не хочу быть мясом»

Исследование «Этнографический словарь войны» показывает, как язык войны в Украине стал языком логистики смерти

Война идет, и люди ее осмысляют. А для начала — наблюдают и описывают. Эта работа может выполняться по-разному.

Можно вести социологические исследования. PS Lab (Лаборатория публичной социологии) регулярно публикует результаты полевых исследований об отношении россиян к войне. Можно собирать свидетельства и писать книги. В издательстве Freedom Letters выходит книга Ивана Филиппова «На Zzападном фронте без перемен», для которой он в течение четырех лет обработал 40 840 постов из 1834 Z-каналов.

Есть еще один способ проанализировать какой-либо процесс: составить словарь языка, который в этом процессе используется, и которым описываются его составные части и понятия. Словарь позволяет собрать воедино терминологию и изучить практики и систему ценностей сообщества, которое пользуется данным языком. Например, узнавая о криминальных и профессиональных жаргонах, мы лучше понимаем мир, который они описывают.

Спецпроект «Эха» «Этнографический словарь войны» антрополога Александры Архиповой и психолога Юрия Лапшина — на мой взгляд, важнейший современный текст. Описывая язык войны, он анализирует ее практики и позволяет проникнуть в то, как эта война устроена, на чём держится, как воспроизводится и к чему ведется.

Словарь был создан на основе утекших из базы писем-обращений военнослужащих и их родственников к уполномоченному по правам человека. «Этот словарь — рассказ о войне через ее собственный язык. Язык, на котором пишут о страхе, смерти, деньгах, приказах и попытках выжить», — определяют свою цель авторы.

Читать словарь стоит не только как исследование, но и как документально-литературный текст со своим сюжетом. Последовательность семидесяти семи словарных статей погружает нас в реальность фронтового быта и теневой экономики войны. Здесь есть термины из «окопного языка», используемого военкорами и солдатами («птичка», «закреп», «грязное небо»). Есть слова из высокого пропагандистского регистра («воин», «освобожденные территории», «уход в бессмертие», «Родина», «искупить вину»).

Есть официальный «некрояз» — язык, которым власть предписывает говорить о войне и смерти («задвухсотить», «негативные списки»).

Но главная тема, проходящая сквозь все словарные статьи и свидетельства, — тема войны как примитивной «корпорации смерти». Язык этой войны — прежде всего язык логистики. Ее голый каркас состоит в конвейере статусов, которые проходит человек-объект: его делают контрактником, затем вымогают деньги, отбирают карточку, его выплаты оседают на счетах командиров. В конце конвейера он может получить статус БП, БО, СОЧ или стать «двухсотым» («попасть в негативные списки»). Большинство конечных статусов не выгодны родственникам, которые пытаются бороться за их изменение.

Тело погибшего остается лежать на поле боя. В том, чтобы его убирать, логистической необходимости нет. Живой пленный пополняет «обменный фонд» («набор единиц, которые можно “накопить” и затем обменять»). Самый желанный конечный статус — это «списание» (увольнение по состоянию здоровья): объект, пришедший в негодность, больше не подлежит обработке и выводится из эксплуатации. Выжить и добиться этого статуса непросто.

Бюрократическое государственное остранение — прием, многократно описанный. От революционной «ликвидации» (слово «ликвидировать» в словаре войны тоже есть) и языка Третьего рейха, описанного Виктором Клемперером и Ханной Арендт («окончательное решение»), до путинских «хлопков» и «отрицательного роста» — эвфемизмы и обезличивание формируют язык, отчуждающий говорящего от того, что он описывает.

На этой войне происходит нечто большее: сами объекты дегуманизации используют по отношению к себе и своим близким тот же язык, превращающий их в пассивный ресурс. Участие в логистике войны предполагает отчуждение от себя, превращение в аватар (для этого служит позывной). Человек отстраняется от себя не только потому, что война невыносима и требует диссоциации. В данном случае диссоциация стимулируется извне с целью превратить контрактника в пассивное приложение к карточке, на которую капают выплаты. Затем выплаты присваиваются, а объект ликвидируется.

Язык этой войны вырос не только из армейского жаргона и тоталитарного остранения. Он — органичное продолжение корпоративного языка довоенной путинской России: «командировка», «контракт», «активный статус». В самом деле, что такое эта война как не бизнес крупной мафиозной структуры, в которой каждый наживается на смерти как может, а низший слой людей используется как природный ресурс («мясо»).

Но слаженно ли работает описанный в словаре конвейер статусов, которые проходят люди-объекты? Нет, он работает плохо и часто заедает. Отсюда важная сюжетная линия словаря: язык жестокости и насилия. Пытки, избиения, ямы с водой или «подвал», удавка, электрошокер, глаза и рот, залепленные скотчем — меры для тех объектов логистики, которые пытаются проявлять субъектность, например, отказываются идти «в штурма» на смерть или отдавать командирам деньги с карточки. Они стали неизбежной частью войны, так как подписывать контракт всё менее выгодно. Человек на войне окончательно становится объектом принуждения.

Характерно, что вначале оно было использовано по отношению к путинскому сроку правления, и только потом стало означать утилизацию людей.

«Этнографический словарь войны» свидетельствует: ее участники мыслятся выгодоприобретателями войны как вирусы. Примитивный агент инфекции-войны состоит только из мяса и денег. Как у любой заразной болезни, у этой войны нет никакой иной цели, кроме репликации самой себя.

Впрочем, даже такая смертельная болезнь, как эта, не убивает иммунитет до конца. Если к воле присоединяется везение, судьбы вируса можно избежать. В проекте использованы и процитированы интервью с несколькими дезертирами. «Я не хочу быть мясом», — передает авторка одного из писем слова мужа, который «совершил ошибку и самовольно оставил часть». Но если не мясом, то чем? Главные слова этой войны нам придется читать между строк.

Поделиться
Больше сюжетов
Что у нас осталось, кроме сочувствия

Что у нас осталось, кроме сочувствия

Дмитрий Глуховский выложил в телеграм-канале свой новый роман «Регистрация». Как получилось описать современную Россию у писателя-эмигранта?

«Вопрос в том, с какого момента начинается профанация»

«Вопрос в том, с какого момента начинается профанация»

Курс Анны Виленской о музыке Средневековья стал поводом для масштабного спора о популяризации, праве на ошибку и травле

Фильм «NAZA» об убийствах мирных граждан в секторе Газа получил награду в Венеции и вызвал скандал в Израиле

Фильм «NAZA» об убийствах мирных граждан в секторе Газа получил награду в Венеции и вызвал скандал в Израиле

Министр культуры страны призвал лишить гражданства авторов-документалистов

Мертвые руки

Мертвые руки

Призы Венецианского фестиваля получили фильмы о (не)далеком прошлом: немецкой оккупации Дании, убийствах гражданских в Газе и тоталитарном СССР

«Выживут только очень сильные тексты»

«Выживут только очень сильные тексты»

Как русскоязычный тамиздат пытается выйти из эмигрантского пузыря — разговор с организатором ярмарки «Пражская книжная башня» Александрой Вахрушевой

Пытка продолжается

Пытка продолжается

В конкурсе Венеции показали фильм «Дау» Ильи Хржановского — основную часть мегапроекта, чье производство растянулось на 20 лет

«Как показать, что чувствует дерево, когда его срезают?»

«Как показать, что чувствует дерево, когда его срезают?»

Виктор Косаковский представил фильм «Священная древесная пыль», превращающий жизнь леса в фантастический блокбастер. «Новая-Европа» с ним поговорила

«Как удержать такую большую страну вместе? Только насилием»

«Как удержать такую большую страну вместе? Только насилием»

Разговор с режиссером Сергеем Лозницей — о его новом фильме «Империя» о путешествии итальянских документалистов по республикам СССР в 1970-х

Как Руперт Мердок придумал брейнрот

Как Руперт Мердок придумал брейнрот

Венецианский кинофестиваль открылся фильмом Дэнни Бойла «Чернила» — о таблоиде The Sun и истоках медийной революции, внутри которой мы сегодня живем