«Судьба сказочника в эпоху Дракона»

Большой разговор с историком литературы Натальей Громовой о ее новой книге про Евгения Шварца, рецептах самосохранения и определенности добра и зла

Наталья Громова — писатель, историк литературы. Автор документальных романов и биографий. Работала в музеях Цветаевой и Пастернака. Куратор многочисленных выставок. В начале марта 2022 года покинула Россию, сейчас живет в Израиле. Преподает в Свободном университете, где ведет курс по истории литературы сталинского периода и мастерскую документальной прозы, — ее студенты пишут несколько биографических романов и документальные автобиографические тексты на современном материале. Является членом Независимого института философии, где также ведет семинары и читает курсы.

— Наталья, «эпоха Дракона» присутствует в названии вашей книги, поэтому мне бы хотелось начать именно с «Дракона». Самая знаменитая экранизация — фильм «Убить дракона» Марка Захарова и Григория Горина — вышла в 1988 году, в перестройку. Мне стало любопытно, какие заметные адаптации «Дракона» появились в последнее время, и оказалось, что в 2017 году Константин Богомолов поставил пьесу Шварца в МХТ (в роли Бургомистра — Олег Табаков, в роли Дракона — Игорь Верник). Видели ли вы этот спектакль? 

— Нет, не видела. Но я читала отзывы и реакции людей, побывавших на нем. Мне тяжело такое смотреть.

— Тогда я в двух словах расскажу о нем, чтобы подвести к первому вопросу. Я посмотрела богомоловского «Дракона» онлайн, он есть на ютуб-канале МХТ. Ланцелот в нем показан как полугопник или солдафон, половину спектакля он ходит в красноармейской шинели. Но главное, он кажется еще более неприятным, чем сам Дракон, и вообще непонятно, зачем избавляться от Дракона, если в качестве альтернативы есть только потенциальный новый Дракон — Ланцелот. Возможно, в 2017 году Богомолова интересовали все оттенки серого, и в своем фирменном стиле он сделал спектакль, где добро и зло неотличимы, грань между ними стерта. Что вы думаете о таком прочтении Шварца? 

— Я думаю, что к Шварцу это всё не имеет никакого отношения. Трактовки бывают ужасные, бывают получше, но я хочу сказать и уже раньше где-то писала об этом: даже захаровская версия — это не совсем Шварц. Шварц всё-таки был гуманистом, при том что он был сатирик жесточайший, для него однозначно на одном полюсе был Ланцелот, на другом — Дракон. Для него добро и зло разъединены и абсолютно реальны. Как в «Дон Кихоте» (сценарий для фильма 1957 года Г. Козинцева. — Прим. авт.) и вообще во всех его вещах. Он мог чувствовать, как в «Тени», что в человеке может поселиться зло и выйти из этого человека, но это не может завершиться победой зла над добром. А вот такое перерождение… Возможно, оно в душе самого Богомолова, понимаете? И я бы сказала, что даже в душе Захарова, кто, в общем-то, очень много чего сдал в этой жизни, — это и участие в выборах Путина, и поддержка аннексии Крыма, несмотря на всё мое к нему почтение. Поэтому мне кажется, что здесь следует разделять Шварца и его интерпретаторов.

— Тогда давайте обратимся к истокам создания «Дракона». В своей книге вы рассказываете, что Шварц был на приеме, где присутствовал Сталин, — уже позже, после смерти «вождя народов», он написал об этом в дневниках — и что облик «вождя» и вся атмосфера этого приема послужили толчком к созданию «Дракона». 

— Это только моя версия. Он нигде об этом напрямую не пишет.

— Но она выглядит очень правдоподобной. 

— Надо очень четко понимать, как Шварц вел свои дневники. Перед эвакуацией из Ленинграда он сжег все дневники, он не мог их перевезти и, наверное, еще и просто боялся. Новые записи он начал делать уже в эвакуации. И вот в какой-то момент эти записки из просто дневникового ряда превратились в мемуарные. Но самые опасные сюжеты начинают в них появляться только после 1953 года, смерти Сталина. Поэтому в дневниках не существует истории «Дракона», истории его создания я не находила нигде.

— Но Шварц описывает постфактум свои впечатления от приема со Сталиным?

— Да, этот текст написан спустя годы. Это была так называемая «Декада искусств».

В 30-е годы Сталин был занят исключительно уничтожением врагов и Большим террором, и такие мероприятия редко проводились. Возникновение «Декады искусств» — это был своего рода поклон в сторону интеллигенции, такое соревнование лучших из лучших.

И вот там была отмечена шварцевская «Тень» в постановке Николая Акимова (главный режиссер Ленинградского театра Комедии. — Прим. авт.). Так Шварц с Акимовым оказались на этом банкете, посвященном «Декаде искусств», что для Шварца, конечно, было большим потрясением, потому что он никогда особенно к власти близко не подходил. Ну, за исключением Первого съезда Союза писателей. И в 1957 году Шварц в дневниках пишет: «Сталин походил на пожилого и строгого грузина», но дело же не в старом грузине! А в атмосфере этого ужаса, который окружает этого старого, как бы усталого человека, сидящего за столом.

Но самое любопытное, что дальше в дневниках Шварц говорит о том, что он через месяц пишет первый акт «Дракона», и этому есть документальные подтверждения: он идет читать первый акт Акимову, показывает его Козинцеву, но самое интересное, что с этим наброском спектакля он идет в Министерство культуры. Таким образом, Шварц придумал и начал писать «Дракона» еще до войны, хотя раньше всегда считалось, что он писал его во время войны. Впечатление от этой встречи было реальным. Но надо учитывать контекст времени: Шварц почувствовал механизм диктатуры, но в то время он не мог писать сознательно антисталинскую пьесу, для всех окружающих он писал пьесу о Гитлере. Меня восхитила фраза друга Шварца, Леонида Малюгина: «Давайте договоримся, что всё происходит в Германии». Конечно, все это понимали и чувствовали, поэтому «Дракона» показали только три раза — два раза в Москве, один раз в Сталинабаде — и закрыли.

— Давайте сделаем небольшой скачок во времени и перенесемся в конец 20-х и начало 30-х, когда Евгений Шварц работал в редакции Маршака, в детских журналах «Чиж» и «Еж». Это было такое пространство свободы в рамках жанра детской литературы, тогда как литература для взрослых уже стала поднадзорной. Но к концу 30-х самые известные и выдающиеся «выпускники» редакции Маршака — Хармс, Олейников, Ввведенский, Заболоцкий, Габбе — были репрессированы. Шварц не попал под каток репрессий, но его тоже допрашивали. 

— Да, его допрашивали, но, видимо, не в Большом доме (отделение ОГПУ-НКВД, сейчас ФСБ, на Литейном проспекте в Петербурге. — Прим. авт.), а внутри Союза писателей. Когда кого-то сажали, то близких друзей допрашивали, и потом, по всей видимости, Шварца допрашивали еще после войны. Сам он всегда говорил: «Я писал всё, кроме доносов».

— Как он пережил эти годы? И репрессии в отношении коллег и друзей? 

— Надо понимать, это произошло не в одно мгновение — всех взяли и посадили, нет, это был постепенный процесс. Пострадал самый близкий друг Шварца — Николай Олейников, за Введенским и Хармсом пришли уже позже. Олейникова «брали» ровно за то, что он работал в редакции Маршака. С Маршаком у Олейникова тогда уже были натянутые отношения, но, как пишет Лидия Корнеевна Чуковская, тот его не предал и не сказал про Маршака ничего плохого (Олейников был обвинен в контрреволюционной деятельности и расстрелян в 1937 году. — Прим. авт.). Шварц позже в дневниках описал это время как самое ужасное. Он напишет: «Бог поставил меня свидетелем многих бед». Он видел, как люди предавали, как люди отрекались, и для него опыт этих страшных репрессий был безумно важен. Противостоять этому ты не можешь, оно развивается медленно, как гангрена. Шварц всё это запоминает и записывает, как начинают исчезать люди в писательском доме на набережной Грибоедова, где он живет. Выяснилось, что комендант дома собирает домработниц и говорит им, что надо следить за писателями и если они что-то узнают или услышат, то смогут получить собственную комнату или квартиру в этом доме.

У нас так принято, такая традиция, в этом ничего страшного нет. Господин Дракон делает много хорошего. Сталин же делает много хорошего, понимаете? Он же борется за мир, за рабочих, заводы и фабрики строятся, образование у нас бесплатное.

Тьма сгущается очень медленно. Про это же, собственно, и «Дракон», когда зло становится обыденным и к нему привыкают. Что говорит Эльза Ланцелоту и Шарлеманю о том, что ее пожертвуют Дракону?

При этом прошлое запрещено, говорить о том, где ты был и что делал до 1917 года, невозможно. Вторым огромным потрясением для Шварца стал арест Заболоцкого в 1938 году. И такая атмосфера была для них страшной каждодневностью жизни. Для меня в истории советской литературы есть несколько фигур, которые внешне казались слабыми, а творили какие-то абсолютно героические поступки. Один — это Шварц, а второй — Борис Пастернак, который никогда ничего не подписывал. Да, когда к нему приезжали, за него подписывали, но он сам — нет. Он, как и Шварц, не мог себе внутренне изменить. Поэтому, когда началась война и все эти наши ужасы, я подумала, что если спасаться с кем-то вместе, то со Шварцем. Но ни в коем случае не с теми драконами, среди которых мы оказались. С ними можно только умирать. Со всем, что ставит Богомолов и ему подобные.

— Есть, конечно, определенная ирония в том, что «Дракон» Акимова в 1944 году был спектаклем, направленным только на борьбу с фашизмом, немецким нацизмом, а Константин Богомолов в 2017 надел на Ланцелота шинель красноармейца, после сцены битвы с Драконом на экране показали отрывок из фильма «Летят журавли» Михаила Калатозова, где герой Алексея Баталова погибает от вражеской немецкой пули. 

— Я думаю, что понимаю, что Богомолов всем этим хотел сказать: добра и зла в чистом виде нет — всё относительно. В мирные времена это было очень популярно, это ведь и есть постмодернизм, который смешивает всё со всем: тут у нас монархизм, тут у нас коммунизм, тут мы ходим с красным флагом, тут мы ходим с иконой. Но когда начинается война, то она неизбежно и абсолютно жестко разделяет эти понятия. Шварц дописывает «Дракона» во время войны, и он четко знает, когда перед тобой смерть, как разделены эти понятия. Когда перед тобой, как он пишет, тысячи мертвецов, о которых никто теперь уже не вспомнит, не останется памяти о них, они превратились в массу. Что нам делать, когда, казалось бы, уже ничего сделать нельзя? И когда всё смешивается со всем, добро со злом, вот этими драконами, кому это выгодно. Если мы не можем сражаться, у нас нет умения, нет оружия. Мы можем только говорить. Ведь Шварц, конечно, не отождествляет себя с героем, Ланцелотом. Его альтер-эго — Шарлемань, архивариус. Шарлемань такой же, как все, но в нем есть память и уважение к прошлому. Да, он тоже примирился с происходящим, но чувство собственного достоинства в нем возобладало. Когда люди говорят, что искусство отдельно, а жизнь отдельно, — ничего подобного! Мы сейчас видим, как сбываются все самые страшные вещи, которые они сами рассказали про себя, как они растаптывают собственное достоинство.

— В конце вашей книги приводится фрагмент из первой редакции «Дракона». Главное ее отличие — это куда более пессимистичный финал, в нем Ланцелот и Эльза уходят прочь и не остаются лечить искалеченные души лучших жителей города. Но Шварц изменил его и дал место надежде: Ланцелот и жители попробуют создать новое общество. Что вы думаете о первой редакции? 

— Поразительно то, что мир держится связями от одного прекрасного человека до другого — даже не самого человека, мечты о нем. Дон Кихота не существовало, но он существует в культуре настолько глубоко, что мы уже не можем без образа Дон Кихота. Человека, который может сказать: вы люди, но на вас надеты маски зла. В этом и есть спасение людей от самих себя: они должны спастись от своих заблуждений и от глупости, но главное — от зла, потому что зло ведет только к смерти. Неслучайно весь «зетнический» мир воспевает смерть: они и есть дети «дракона». А насчет первой редакции — хотелось бы, конечно, смонтировать историю ее создания и очень смешного обсуждения, существует его стенограмма, можно было бы даже сделать об этом целый спектакль, но тогда нужен кто-то, кто был бы так же увлечен этой темой, как и я.

— В первой редакции «Дракона» Шарлемань произносит такую фразу: «Народ, который дал себя подчинить, больше не народ». Но во избежание неприятных ассоциаций Шварцу было предложено убрать все обвинения в адрес народа, мол, виноват Дракон, а народ ни при чем. 

— Да, это была такая прямолинейная, но в это время очень важная мысль. Что меня поражает: это написано до того, как все узнали о печах Освенцима, до всего того, что узнали в подробностях о войне, но Шварц просто очень много понял про человека. Он пишет про людей. Про механизм власти, который превращает людей в нелюдей. Это, мне кажется, бесценно. Хотя какие-то люди считают, что такие высказывания — это вообще наивными. Но мне это так не кажется.

— Мне кажется, это очень горькая мысль.

— Да, это требует осмысления — и не только в философских и фейсбучных спорах, это требует серьезного разговора в культуре. Потому что всё это продолжает происходить. Казалось бы, очень многие тексты должны были уйти вместе с XX веком. Разоблачили Гитлера, разоблачили Сталина — и всё ушло. Но всё это прекрасным образом возвращается в точно таком же виде. Значит, уроки ХХ века не были выучены. И значит, эти тексты приобретают абсолютно новое звучание. Но для меня даже больше, чем пьесы и тексты Шварца, важна сама его личность и его отношение к миру и к человеку, вот эта христианская гуманистическая культура. За последние 50 лет она начала как бы исчерпываться и исчезать. А мне кажется, что только в ней и остается надежда на какое-то спасение человека.

— Шварц известен прежде всего фантастическими пьесами и сказками. Был ли для него выбор жанра намеренным? Или компромиссом — попыткой найти уголок свободного пространства? И как вы думаете, не ждет ли нас появление произведений, рассказывающих о современности языком притчи и сказки? Единичные примеры уже есть. 

— Здесь очень важен контекст. Мы должны понимать, о каком времени идет речь. Любой художник, любой человек не существует вне времени. В 1921 году Шварц приезжает в Петроград и случайно становится актером, это человек, у которого еще нет представления о себе. Но у него был поразительный талант импровизатора, он пародировал, фонтанировал текстами. Шварц попал в яркую молодую писательскую среду, познакомился с «Серапионовыми братьями». Это было время с 1921 по 1929 год, время нэпа, когда люди могли жить чуть-чуть по-человечески. Именно в этот период появилась редакция Маршака с создателями детских журналов — поэтами, импровизаторами, обэриутами, она возникла именно из ощущения странного воздуха свободы того времени. Во взрослой литературе звездами были Ильф и Петров, Замятин, Пильняк и Булгаков с «Днями Турбиных», еще существовали частные журналы и сообщества. К сожалению, к концу 20-х всё уже начало сворачиваться. Именно на такой почве вырастает талант, он не может вырасти сразу, если его посадить в условиях чистого ровного места.

И когда Шварц почувствовал, что атмосфера в редакции Маршака начала меняться, все стали ссориться, оставалось всё меньше и меньше возможностей писать свободно, он почти случайно выскочил в театр.

Здесь можно провести параллель с Булгаковым, хотя они вроде бы никогда не пересекались, я не встречала об этом упоминаний. Булгаков в Москве, а Шварц в Ленинграде начинают первыми использовать художественный прием — соединение бытового и фантастического. У Шварца он особенно хорошо работает в сказке. У Булгакова этот прием есть в «Роковых яйцах» и в «Собачьем сердце». Шварц напишет свою первую пьесу «Ундервуд», где есть небольшие чудеса, а потом «Приключения Гогенштауфена» — а там и люди летают, и вампирша по фамилии Упырева пьет кровь своих сотрудников. Поэтому для Шварца это не было компромиссом, это было естественное развитие его таланта и его личный творческий поиск. Что касается сегодняшней литературы, то я вообще не знаю, как это будет возможно. Кто останется в роли хитроумного сказочника, если за стеной есть мир эмиграции, где можно и нужно писать прямо? Сейчас, например, берутся старые пьесы о войне, Арбузова, Симонова, они ставятся так, что одни видят в них свою войну, а другие — войну с другой стороны. Люди пытаются вчитывать в эти тексты второй слой. Это ситуация культурного тупика, ведь сейчас все всё понимают. Раньше, во времена Шварца, кто-то понимал, а кто-то нет, за каждой дверью таилось что-то загадочное и непонятное. Как, например, в «Тени» он говорит: вот тут живут людоеды, которые прикидываются людьми. А сейчас об этом даже как-то странно говорить. Ведь они уже давно не прикидываются, они уже чистые людоеды.

— Вы уже сказали, что Шварц ассоциировал себя не с Ланцелотом, а с Шарлеманем. Когда кругом драконы и людоеды, возможно ли, если шарлемани объединятся, то они создадут коллективного Ланцелота? 

— Когда человек поставлен в драматические условия, когда ты видишь зло, ты видишь страх и ужас и непонятно, что с этим делать, ты находишься в одиночестве. Каждый в одиночестве решал, как ему быть. Люди не могли объединиться тогда. Если бы кто-то это сказал: «Давайте вместе противостоять злу!» — то сразу бы нашелся кто-то, кто на следующий день пошел и написал донос. Для такой последней степени отчаяния существует тема памяти. Как для Ольги Берггольц, которая не просто говорила пафосные слова: «Никто не забыт, ничто не забыто», — библейским слогом она говорила, что единственное, что остается нам в этом аду, — хранить память. Мы должны говорить, мы должны сохранять всё, что нам дается.

В 37-м и 38-м году было сожжено огромное количество дневников. Шварц сжег свои, Ольга Берггольц закопала дневники. Поэтому в «Драконе» появляется хранитель памяти Шарлемань.

Возможно, от нас ничего не останется, говорят Шварц и Берггольц, но где-то останется надпись, что мы существовали, страдали и пытались говорить. Оптимизма тут немного, но шансы есть. И у тех людей, кто остались внутри, многие из них ведут дневники. Это не фикшн, а дневники, написанные болью и кровью, которые должны до нас дойти. И это наш опыт, который мы должны оставить в любом случае, при какой бы власти мы ни находились. Мы проживаем ту жизнь, которая нам дается. В этом главный смысл. Шварц говорил, что на эту землю он был послан еще и затем, чтобы утешать, играть на дудочке. Его пьесы утешают — Шварц думал, что только его современников, но они утешают еще и нас. Спасибо ему за это большое.

Поделиться
Больше сюжетов
Что у нас осталось, кроме сочувствия

Что у нас осталось, кроме сочувствия

Дмитрий Глуховский выложил в телеграм-канале свой новый роман «Регистрация». Как получилось описать современную Россию у писателя-эмигранта?

«Вопрос в том, с какого момента начинается профанация»

«Вопрос в том, с какого момента начинается профанация»

Курс Анны Виленской о музыке Средневековья стал поводом для масштабного спора о популяризации, праве на ошибку и травле

Фильм «NAZA» об убийствах мирных граждан в секторе Газа получил награду в Венеции и вызвал скандал в Израиле

Фильм «NAZA» об убийствах мирных граждан в секторе Газа получил награду в Венеции и вызвал скандал в Израиле

Министр культуры страны призвал лишить гражданства авторов-документалистов

Мертвые руки

Мертвые руки

Призы Венецианского фестиваля получили фильмы о (не)далеком прошлом: немецкой оккупации Дании, убийствах гражданских в Газе и тоталитарном СССР

«Выживут только очень сильные тексты»

«Выживут только очень сильные тексты»

Как русскоязычный тамиздат пытается выйти из эмигрантского пузыря — разговор с организатором ярмарки «Пражская книжная башня» Александрой Вахрушевой

Пытка продолжается

Пытка продолжается

В конкурсе Венеции показали фильм «Дау» Ильи Хржановского — основную часть мегапроекта, чье производство растянулось на 20 лет

«Как показать, что чувствует дерево, когда его срезают?»

«Как показать, что чувствует дерево, когда его срезают?»

Виктор Косаковский представил фильм «Священная древесная пыль», превращающий жизнь леса в фантастический блокбастер. «Новая-Европа» с ним поговорила

«Как удержать такую большую страну вместе? Только насилием»

«Как удержать такую большую страну вместе? Только насилием»

Разговор с режиссером Сергеем Лозницей — о его новом фильме «Империя» о путешествии итальянских документалистов по республикам СССР в 1970-х

Как Руперт Мердок придумал брейнрот

Как Руперт Мердок придумал брейнрот

Венецианский кинофестиваль открылся фильмом Дэнни Бойла «Чернила» — о таблоиде The Sun и истоках медийной революции, внутри которой мы сегодня живем