1.
Студентов у нас в Риге, как и на любом филфаке, было в 10 раз меньше, чем студенток, и актовый зал на 400 человек обычно пустовал, даже если устраивали праздник с танцами. Но не в тот раз, когда здесь выступал Лотман. Как бы трудно ни было в это поверить сегодня, но полвека назад его книга «Анализ поэтического текста» была бестселлером и котировалась у нас наравне с другими шедеврами 1972 года: «Пикником на обочине» Стругацких и «Мой дедушка — памятник» Аксенова.
На первой из его четырех лекций предусмотрительные расхватали стулья. Опоздавшие сидели на полу, самые отчаянные забрались на подоконник. Оглядев притихшую в ожидании чуда толпу, профессор сказал, что завтра придет половина, и весело приступил к делу.
— Прежде всего, — сказал он, — надо понять, что такое семиотика, что такое знак в историческом контексте. Длина женского платья всегда была одинаковая, но в разные эпохи оно прикрывало то бюст, то ноги, но никогда не открывало и то, и другое.
На этом месте с подоконника свалился впечатлительный студент, а я подумал о дамах XVIII-го века в пространных, напоминающих парусные корабли платьях с дерзким декольте, и оглянулся на однокурсниц в мини-юбках и водолазках, которые у нас из-за близости к Западу называли битловками.
Первый урок Лотмана заключался в том, что читать можно все, а не только книги. С этим знанием я не расстаюсь полвека, и когда меня пригласили в его город, я обрадовался возможности вернуть долг, хотя бы частично.
2.
В мое время Тарту был Меккой филологов, но путь сюда преграждал эстонский язык. Он не входил в нашу индоевропейскую семью, обладал тремя степенями долготы, включая согласные, что у меня не укладывается ни во рту, ни в голове, а также отличается бесчисленными падежами, о точном количестве которых спорят лингвисты. Тем не менее с ним справлялись приезжие, потому что все интересное — от сауны до вечеринок — проходило на эстонском.
Памятник Юрию Лотману в Тарту. Фото: Ирина Генис
Сегодня Тарту считается международной студенческой столицей, и на английском здесь говорят чаще, чем по-русски, особенно после Бучи. В остальном город если и изменился, то в лучшую сторону. Вытеснив замысловатые небоскребы на обочину, он сохранил и вылизал центр до того состояния, когда в нем можно ставить пьесы Шварца, списанные, как и Тарту, у Андерсена. На главной площади стоит розовая ратуша, в которой могут обитать только добродушные привидения. Ту же площадь развлекает радикально покосившийся (больше пизанской башни, как хвастаются горожане) дом Барклая де Толли. Он вписывается в тот стиль эстонского сюрреализма, что помог скульптору составить памятник Лотману из гнутых труб. В правильно найденном ракурсе эта конструкция становится профилем ученого. Самой узнаваемой частью является выдающийся, как и он сам, нос.
С памятника началась экскурсия по Лотману, к которой я примкнул вместе с другими паломниками. Мы брели по тихому городку, который гордился непомерным храмом просвещения, расположившемся в благородном дворце университета с белокаменной колоннадой, то притворялся дачным поселком с заросшими весенней травой дворами, то прикидывался буржуазным пригородом с элегантными довоенными особняками ар-деко.
Следуя за Лотманом, мы выяснили, что в одном доме до него жил Фаддей Булгарин (тот самый), другой соседствовал с жильем брата Ленина, и к тому же располагался в том же здании, что и венерологический диспансер, из-за чего все улицу стыдливо прозвали на заграничный манер: Tripperstrasse. Понятно, что весь город помнит Лотмана, но слава его выходит далеко за пределы Тарту. В Японии меня спрашивали слависты: «Эстония — это где Лотман?» Я охотно подтверждал эту географическую гипотезу, и со мной соглашалась туристическая карта Эстонии, которую украшал портрет со знаменитыми усами. Однажды мне довелось угощать обедом Умберто Эко. Когда речь, что в такой компании неизбежно, зашла о семиотике, Эко сказал, что во всем мире только двое по-настоящему знали, что это такое; второй, разумеется, Лотман.
В Тарту, однако, царит настоящий культ со всеми ему положенными атрибутами — от анекдотов и реликвий до ересей и апокрифов.
— Как известно, — сказали мне местные, — этот город завоевал Ярослав Мудрый и переименовал его в Юрьев, предвидя явление Лотмана.
Я не удивился. Те, кто у учился у Юрия Михайловича, составляют верную паству, те, кто с ним работал, входит во внутренний круг апостолов, а все остальные с трепетом слушая первых и вторых, горячо, как я, им завидуют.
Тартуский университет. Фото: Ирина Генис
3.
Я приехал в Тарту на литературный фестиваль «Prima Vista» благодаря лестной настойчивости его хозяйки — беспрецедентно радушной и столь же деловой Ольги Эйнасто (редкое сочетание достоинств, которое я отношу все к тому же эстонскому сюру). Когда она пригласила меня в первый раз, меня сбила машина. Вместе с велосипедом, который, к счастью, не пострадал. Второй раз нашей встрече помешал ковид. В третий и вовсе разразилась война, но и она не остановила фестиваль, который выбрал заранее и сомнительную тему: «Пределы Игры».
Казалось бы, в эти дни можно говорить только о российской агрессии и ее безвинных жертвах. Но это не совсем так — хотя бы потому, что все мы и без того редко обсуждаем что-либо еще, кроме войны. Чтобы оправдать сюжет фестиваля, чтобы избежать угрызений совести за его эстетское обличие, чтобы не считать бессердечным место в башне из слоновой кости, чтобы не защищать тем более бессовестную позицию «над схваткой», можно воспользоваться уроком писателя, который был в схожем — безнадежном — положении.
Я говорю о Германе Гессе и его великом романе «Игра в бисер», написанном в годы Второй мировой войны, причем, на языке того народа, который ее развязал. (О самой Игре в бисер я подробно рассказал в своей лекции, где мы даже разыграли экспериментальную партию). Прожив всю войну в Швейцарии, Гессе делал, что мог: поддерживал оставшихся в Германии друзей и единомышленников, помогал беженцам и хлопотал за них перед властями, оплакивал погибших и замученных, громил нацизм в речах и письмах. Но это не мешало ему предельно четко отделить гражданскую позицию от писательской. На дворе стоял 1939-й год. Война уже началась, но Гессе не признавал ее власти над собой. «Писатель тем и отличается от нормальных людей, — объяснял он, — что не позволяет войне им распоряжаться, ибо она питается своей вечной тенденцией к тотальности».
В 1946 году Гессе получил за свой шедевр Нобелевскую премию. Представим себе разбомбленную до основания Европу первого послевоенного года. Миллионы отчаявшихся людей, смерть, голод, разруха. Но в романе об этом нет ни слова, хотя автор помнил о войне, придумывая занятую Игрой в бисер Касталию.
По Гессе это чистое царство духа есть необходимое условие человеческого существования — и выживания.
Но почему Игра?
На этот вопрос ответил другой ее гроссмейстер: великий голландский культуролог Йохан Хёйзинга. В написанной накануне той же войны книге «Homo Ludens» («Человек Играющий») он писал: «Ценность игры в том, что в исторические периоды тяжелого духовного давления она создает временное, ограниченное совершенство и порядок установленный игрой, имеет непреложный характер». (Другими словами, если в футбол играют руками, то это не футбол).
Разделяя это отношение к Игре, Гессе верил, что Касталия нужна именно в черные часы истории, когда всем точно не до аристократической и головоломной «Игры в бисер»: и хлеб от нее не станет дешевле, и пушки не замолчат. Но непрактичная, мало кому нужная и понятная, она спасает мир тем, что оправдывает его, — как Бах, стихи или закат. Игра нужна, чтобы поддержать и воспитать тонкий слой художественной элиты, которая пестует наиболее редкие цветы культуры. Их не распознают и вытопчут без этих знатоков, чудаков и ценителей. Когда падают бомбы, забота об этой интеллектуальной икебане считается бесполезной для победы. Но на самом деле, именно Гессе и все на него похожие помогают тем, что одичавшему во время войны человечеству есть куда вернуться.
4.
Со стороны и проездом Тарту представлялся мне окрестностями той самой Касталии, о которой я рассказывал на фестивале. В университетском музее стояли гипсовые слепки античных статуй, среди которых я был бы не прочь остаться. В хранилище библиотеки мне показали прижизненное собрание сочинений Гете, которому жить здесь было бы так же уместно, как в Веймаре. Под окнами, среди салатных ив, текла быстрая и непроизносимая мать эстонских рек Эмэйыги, из которой рыбаки ловко вытаскивали порядочных лещей. И даже монументальная свинья у входа на рынок изъяснялась верлибром. Если я правильно понял перевод стихов на постаменте, она утверждала, что свинства скорее следует ждать от людей. (С этим был согласен Черчилль. Собаки, говорил он, смотрят на человека снизу вверх, кошки — сверху вниз, и только свинья видит в нас равного).
Памятник свинье в Тарту. Фото: Ирина Генис
Но вневременную тартуанскую (так говорят филологи) идиллию разрушали вездесущие приметы сегодняшнего дня — украинские флаги. Они реяли рядом с эстонскими над всеми официальными зданиями, что и понятно. По оказанию помощи Киеву Эстония занимает первое место в пересчете на душу своего малочисленного, но решительного населения. О солидарности с Украиной говорит каждый желто-синий значок на лацкане пиджака, ленточка в петлице всех встречных, «жовтно-блакитная» клумба в сквере. Весь город был заодно, и я ни от кого не слышал пресловутое «о войне есть разные мнения». Но самой живой связью с Украиной были завтраки в нашем отеле, приютивших беженцев. Среди них выделялась одна белокурая и голубоглазая с пышным именем Эмилия. Она всем улыбалась, но на всякий случай держалась за маму. Когда мы принесли девочке несколько игрушек, нас поблагодарили и сказали, чтобы мы не переживали.
Тарту-Нью-Йорк, май 2022