Интервью · Культура

«Любовь к Родине — это как абьюз»

Интервью с писательницей Натальей Ключарёвой: о решении остаться в России, ожидании ареста и вынужденном отъезде

Ульяна Яковлева, специально для «Новой газеты Европа»

Наталья Ключарёва летом 2023 года. Фото: Мария Сандлер / Sandler Film / Youtube

Одной из важнейших новинок, выпущенных в России в преддверии главной книжной ярмарки «Non/fiction весна» (4–7 апреля, Гостиный двор, Москва), стал «Дневник конца света» Натальи Ключарёвой. Писательницу, поэтессу, драматурга, номинанта премий «Национальный бестселлер» и «Ясная Поляна» читатели и зрители знают по книгам «Россия, общий вагон», «SOS» и «Деревня дураков», театральным постановкам, в том числе в МХТ им. А. П. Чехова.

Ее новая книга — предельно честная, лишенная самоцензуры рефлексия происходящего в России в первые 10 месяцев войны: с февраля по декабрь 2022 года. А еще это — автопортрет человека, полного сострадания к жертвам и не желающего мириться с произволом государства, развязавшего войну. Ульяна Яковлева взяла интервью у писательницы и выбрала самые запоминающиеся фрагменты из книги.

— Как получилось, что вы оказались в эмиграции?

— Когда началась война, было паническое ощущение, что надо хватать детей и бежать, что вот сейчас закроют границы, и мы останемся в запертой комнате с маньяком. Но у меня стрессовая реакция очень долго длилась, я просто не могла ничего делать, ни на чём сосредоточиться. Только ходила по улицам, на ходу читала новости и плакала, как городская сумасшедшая. Было ощущение тонущего «Титаника»: все толкаются у шлюпок, прыгают в воду, а я тупо стою и смотрю, как люди спасаются.

Потом я стала всё записывать. Это было реально спасение для меня, возвращение контроля над своим состоянием. Сначала я фиксировала только то, что чувствую, выливала из себя кубометры боли, стыда, страха. Когда это обретало форму слов, оно становилось как будто более переносимым. Это было странно, я вообще не верю в силу слов, не верю, что они могут помочь. Но тут я видела обратное. Мне становилось легче. 

И в какой-то момент я подумала: а вдруг кому-то еще от этого полегчает? И стала выкладывать что-то в фейсбук. Это был уже тот момент, когда человеческие связи осознались как опора.

Апрель

Марк, 11 лет, спрашивает у дедушки, неотрывно смотрящего в телевизор:

— Дедушка, кто такие нацисты?

— Те, кто считают свой народ лучше других.

— Дедушка, а русские лучшие в мире?

— Разумеется!

— Дедушка, ты нацист?

Странно тоже. Нам не на что опереться, и мы опираемся друг на друга. Падаем, держась за руки. В общем, мне стали многие писать или говорить, как им важно читать то, что я пишу. Причем все тут же добавляли, чтобы я перестала это писать, потому что посадят. Такое двойное послание: пиши, это нужно — и не пиши, это опасно. Было очень много разговоров. Я никогда столько не говорила, как в 2022-м. Все хватались за слова, друг за друга. Я стала записывать и эти разговоры тоже. Потом — фиксировать мир вокруг. Включился синдром летописца, ну, я же еще журналист в прошлом (работала на радио и телевидении в Ярославле, потом в газете «Первое сентября» в Москве).

В общем, где-то через полгода я окончательно решила, что остаюсь. Было очень четко понятно, зачем я здесь, что я делаю. Смешно, что когда я решила остаться, я пошла учиться водить машину. Было много панических картинок в голове, как придется куда-то бежать с детьми. И казалось, что на машине больше шансов. А экзамен я так и не сдала — как только оказывалась в метре от человека в форме, впадала в ступор…

Фото из личного архива

Июнь

Появляется всё больше подпольных показов — спектаклей, фильмов. Когда адрес, где всё пройдет, тебе высылают личным сообщением за час до начала, а потом просят никому не рассказывать о том, где ты был.

Мы с Ниной съездили в Москву на подпольный антивоенный спектакль, который поставил наш знакомый режиссер Саша. Это спектакль-сторителлинг. Собираются зрители, садятся в кружок, а Саша просто рассказывает о жизни своего папы. Спектакль сделан год назад к годовщине его смерти. А теперь вот обрел новую актуальность, и Саша его часто показывает.

Жизнь папы Саша называет «житие». Она действительно очень проста и схематична, как житие, и состоит из таких же простых и узнаваемых блоков: маленький поселок, пьянство, нищета, безработица, фоновое бытовое насилие и непотребство. Потом как выход возникает служба по контракту в Чечне, за которую обещают хорошо заплатить. И человек едет убивать. Обычный средний человек. Не злодей. Ну и предсказуемый финал: вернулся, спился, некрасиво погиб по пьяни. 

Вместо обещанных больших денег получил от государства какой-то плевок в лицо. Тысячу рублей или что-то вроде этого. Конфет Саше купил и жвачки. «Папа, сколько ты убил человек? — Я не считал».

Те, которые сейчас едут убивать, ничем не отличаются.

А потом на меня написали донос. Я знаю, кто, так как этому предшествовали угрозы в соцсетях. И мне пришлось срочно делать визу. Сложно ли было оформлять и прочее — честно, я не помню. Сложнее всего было заставить себя этим заниматься. То есть ты подскакиваешь от каждого стука в дверь, слушаешь по ночам шаги в подъезде, «ждешь гостей дорогих» — и при этом до тошноты не хочешь уезжать, просто за шкирку затаскиваешь себя в эти необходимые спасательные действия. Я тогда подумала, что любовь к Родине — это как абьюз. Тебя бьют, уже почти убивают, а ты не можешь спастись, потому что любишь этого монстра.

В сентябре мы с детьми всё-таки уехали в Германию. Живем в общаге для беженцев, оформляем документы, девочки учат немецкий в школе, я жду очереди на языковые курсы. Возможно, где-то сложно, но это всё такие простые сложности по сравнению с тем, что осталось позади. Самое сложное — это встречаться с украинцами, а мы часто пересекаемся по всяким беженским делам. И вот этот момент, когда они слышат, что мы тоже говорим по-русски, и радостно спрашивают, откуда мы… У меня каждый раз пропадает голос и отнимается язык. Да, самое сложное — это произнести: «Я из России».

Москва, 24 января 2024 года. Фото: Юрий Кочетков / EPA-EFE

Апрель

Наташа слышит: «Христос воскресе». И вместе со всеми отвечает: «Воистину воскресе». От этих слов внутри Наташи открывается люк. Наташа проваливается в боль. Наташа давно не дает себе чувствовать боль в полную силу. Чтобы жить. А тут Наташа проваливается в колодец боли. Наташа больше не может говорить: «Воистину воскресе». Наташу трясет. Наташа плачет. Горло ее сжимается так, что не вздохнуть. 

Наташа думает о своей любимой Одессе. О счастливых днях, проведенных там. О маленькой Марте, которая прыгает на батуте. О Кате, которая читает стихи.

О Сашке, которая покупает кошачий корм и угощает всех встречных кошек. О Соне, которая встаёт в несусветную рань, чтобы приготовить на завтрак невероятный салат из печеных баклажанов. Наташа слышит: «Христос воскресе». Наташа вспоминает младенца, погибшего при попадании ракеты в жилой дом в ее любимой Одессе. Наташа вспоминает, как пахнут младенцы. Наташа плачет. Наташа вспоминает двух погибших девочек из Мариуполя, которые играли Люси в спектакле про Нарнию. Наташа не может дышать. Наташа смотрит на лица людей, входящих в храм. Наташа слышит пасхальные каноны. Наташа стоит на крыльце и плачет. Наташа смотрит поверх голов на лицо Христа. Наташа говорит: «Господи, как больно». И повторяет это много-много раз. Это первый раз, когда она говорит с Ним за эти 59 дней.


— Как поменялось ваше самоощущение за пределами России? Стало ли легче?

— В Германии меня больше всего поразило, что люди улыбаются друг другу, когда встречаются взглядом, просто на улице, незнакомые. Может, это особенности маленького городка, и так не везде. Но у меня, да, ощущение другой реальности от этого. Всё, что я встречаю здесь, — это доброта, сочувствие и желание помочь. Очень много человечности, даже в бюрократических структурах. Одна сотрудница мэрии заплатила за меня, когда я потеряла какую-то важную бумажку. У меня не было денег, чтобы оформить новую, я стояла в растерянности в коридоре, пытаясь через гугл-переводчик что-то понять, а она вышла и всё сама за меня сделала и оплатила. И такие истории на каждом шагу. Очень много благодарности. И очень много стыда: как будто я всю эту помощь, которую принимаю, отнимаю у кого-то, кому она нужнее.

Контейнеры для размещения беженцев в Берлине, Германия, 3 апреля 2024 года. Фото: Hannibal Hanschke / EPA-EFE

— А что осталось в России? Я понимаю, какие-то бытовые вещи, но помимо?

— Мама осталась, совсем одна. Она уже очень пожилая, у нее нет сил, чтобы вот так — упаковать всю свою жизнь в один чемодан и рвануть куда-то в неизвестность… Я знаю, что в ближайшие годы не смогу приехать в Россию. Я просто запрещаю себе думать, что будет, если… Ну, и язык остался. Язык — моя профессия, мой рабочий инструмент. Я очень боялась его потерять, я в детстве жила в другой языковой среде, я знаю, как быстро и незаметно это происходит: раз — и тебе уже трудно вспомнить слово на твоем языке, проще на том, в котором ты живешь... Когда уезжала, даже сделала себе татуировку: «Сохрани мою речь».

Но вот мы полгода здесь, и я как-то перестала за всё это держаться: язык, культура, русскость... Появилось ощущение, что Россия и вся моя жизнь в ней медленно и неуклонно отходят от меня куда-то в темный океан. Не как корабль, а как целый континент. Я стою то ли на каком-то кусочке суши, то ли на берегу другого континента и смотрю, как эта громада отодвигается всё дальше и дальше. И уже не очень хорошо видно, что там. Только иногда вспышка высвечивает лица. Например, лица людей, идущих к могиле Навального… У меня перехватывает дыхание от их красоты и от страха за них. Больно, что они там.

И больно, что мы здесь. Я ездила голосовать в Зальцбург, в ближайшее консульство. Там в полдень собралась огромная очередь. Она начиналась на одном берегу, перекидывалась через мост и тянулась еще столько же по другому берегу. Со мной рядом стояли тибетолог, китаист и специалист по древнеанглийскому. Я ходила вдоль очереди и смотрела на прекрасные умные лица. Эти люди могли бы быть прекрасной Россией будущего, но теперь они будут создавать будущее другой страны: учить здесь студентов, писать книги, создавать крутые проекты, делать научные открытия… Наше отсутствие там — это ужасно грустно.

Февраль 

В классе у старшей дочки одна девочка сказала: «Поднимите руки, кто за войну и за Путина». Все подняли, а моя говорит: «Я не знаю, мне мама ничего об этом не рассказывает». При том, что мы каждый вечер об этом говорим. Дополнительную пикантность ситуации придает то, что мама у этой девочки работает в полиции. Милая такая рыжеволосая дама, на руке татуировка — что-то по-испански про счастье. Каждый раз, собираясь на митинг, представляю, как она меня обыскивает своими красивыми белыми руками, а я, по привычке, как на родительских собраниях, пытаюсь прочитать, что там у нее написано про счастье, но вторая часть фразы скрыта под рукавом.

Граждане России стоят в очереди, чтобы проголосовать на выборах президента РФ, в посольстве РФ в Берлине, Германия, 17 марта 2024 года. Фото: Hannibal Hanschke / EPA-EFE

— А есть ли у вас ответ на вопрос: на что нам всем надеяться — и оставшимся, и уехавшим? Что делать?

— На выступлениях и в интервью меня часто спрашивают, что делать и на что надеяться. И я очень завидую публичным людям, гражданским активистам, у которых есть четкие ответы на эти вопросы: подпишите это, поддержите то, поволонтерьте там, донатьте сюда... Мой ответ — он про внутреннюю работу. И поэтому кажется неконкретным и как будто малоадекватным. Но я чувствую, что самое важное сейчас — это сопротивляться расчеловечиванию. Насилие — это всегда про расчеловечивание. Причем взаимное. И агрессор не видит в жертве человека, и жертва в агрессоре. Но как только мы перестаем считать их людьми (любых «их» — хоть Путина, хоть военных, насилующих детей и пускающих ракеты в жилые дома, хоть омоновцев, волочащих девочек лицом по асфальту за возложенный цветок… тут, к сожалению, может быть бесконечный список) — так вот, как только мы перестаем считать их людьми, мы тоже начинаем играть черными. 

А наша экзистенциальная задача — до последнего играть белыми. Даже когда весь мир тектонически разворачивается в противоположную сторону.

Февраль 

Я не верю в ад. Мне кажется, что если посмертная жизнь существует, то Бог (если Он существует) придумал что-то поинтереснее. Вообще сама идея наказания, а уж тем более перевоспитания через наказание мне кажется чем-то окончательно устаревшим, средневековым. Но когда я думаю о Путине, я очень хочу, чтобы ад существовал. Вот лично для него, персональный. Как бункер. И чтобы он там сидел с подпорками в глазах, как в «Заводном апельсине», и бесконечно смотрел фильм про всех, чьи жизни он сломал.

— Но как это на практике — играть белыми? Как увидеть человека в расчеловеченном враге?

— У меня это происходит рефлекторно, я не могу контролировать эту реакцию. Вот человек говорит «укропы», к примеру, — и всё, он перестает для меня существовать в ту же секунду. А дальше начинается работа по возвращению ему человеческого облика. «Сложная, хуже вышивания». Сложно видеть людей в тех, кто одобряет убийства, в тех, кто не видит человека в тебе. Но необходимо делать всё, чтобы продолжать видеть человека. Если мы выживем, то только благодаря этому.

Конечно, всё, что мы можем сделать, ничтожно мало по сравнению с тем злом, что творится. И поэтому кажется бессмысленным, ничего не меняющим. Кажется, что больше невозможно сопротивляться вот такими мирными и человечными методами. Сейчас очень многие говорят: к черту пацифизм, будем вооружаться, иначе нас просто съедят с нашим пацифизмом.

Апрель

Валя отыскала контакты всех своих украинских знакомых и написала им покаянные письма. Что она не знает, в чём лично она виновата, но просит прощения за то, что происходит.

Продюсер из Киева, имевший до войны множество проектов и связей в России, ответил ей: «Ты единственная, кто мне за всё это время написал из России. А я очень ждал».

После теракта в «Крокус Сити Холле» в Москве я пошла в маленькую часовню на окраине нашего городка, за которой уже начинаются поля. Я сидела там и читала списки погибших, произносила шепотом их имена. И просто физически ощущала, как стремительно растет уровень насилия повсюду, как мир скатывается обратно в архаику, — и мы не можем этому ничего противопоставить. Я очень внятно почувствовала, что вот все эти наши базовые ценности: толерантность, демократия, ненасилие, экологичность, этичность — это уходящая натура, это обречено. Но как же это было красиво! По-моему, это вообще лучшее, что смогло создать человечество, даже если большая часть оказалась к этому не готова и утягивает нас всех обратно в дикость и средневековье. Обреченность и красота наших ценностей.

Стихийный мемориал у посольства России в Берлине в память погибших в «Крокус Сити Холле», Германия, 25 марта 2024 года. Фото: Clemens Bilan / EPA-EFE

Декабрь

Драматург Миша спросил у себя в фейсбуке: «Друзья, скажите, как вы справляетесь?»

Все стали писать:

— слушаю Шульман...

— слушаю Арестовича...

— слушаю Эйдельман...

Через каждые три-четыре комментария появлялся такой (причем от разных людей):

— никак. Бухаю.

и дальше снова:

— медитирую...

— занимаюсь йогой...

— хожу на терапию...

— никак. Бухаю.

— помогаю беженцам...

— волонтерю в ОВД-ИНФО...

— придумываю лозунги...

— никак. Бухаю.

Читала эти комменты и думала, что это такая пьеса. Под названием «Как мы справляемся».

А ты как справляешься, Наташа?

Никак. Записываю.

— Ваша книга — это дневник, расписанный по месяцам. Как давно вы ведете дневник и что потребовалось изменить, чтобы он вышел на бумаге?

— Дневник я веду лет с 11, у меня привычка фиксировать свои внутренние процессы. И как у писателя у меня не менее сильная привычка записывать то, что происходит вокруг. Тэг «Дневник конца света» появился у меня в записях в 2014 году. Тогда казалось, что катастрофа произойдет прямо сейчас, но эти процессы заняли годы… Как писатель и драматург я много работала с документальным материалом. И когда мое немецкое издательство Suhrkamp Verlag предложило сделать книгу из дневников 2022 года (изначально у меня такой мысли не было), я стала работать со своими заметками, как я обычно работаю с документальным материалом. Это, конечно, не самоцензура, но я подсушивала интонацию, делала ее менее истеричной, чем она была изначально, более выносимой. Ну и выстраивала отрывки так, чтобы эмоции чередовались, чтобы были моменты, где читатель может перевести дыхание.

Книга Натальи Ключаревой «Дневник конца света», фото: Издательство Ивана Лимбаха / VK

Сентябрь 

Выступали с Ниной в подвале, где не ловит сеть. Два часа без новостей. Едва закончили, я поднялась наверх, проверить, вдруг за это время что-то случилось. Ядерный взрыв, к примеру.

Потом Нина спрашивает: «Ты куда так быстро убежала?»

Я: «Проверить, не случился ли ядерный взрыв».

Нина: «В смысле, ты думала, поднимешься из подвала, а вокруг дымящиеся руины, как в кино?»

Книга вышла в Германии, потом в Италии. У меня и в мыслях не было издавать ее в России. Это же невозможно. Я до последнего не верила, что она выйдет. И до сих пор не верю. Ощущение чуда ее появления в России сейчас — ее привезли из типографии в день убийства Навального — чуда такого хрупкого и невозможного, что боишься даже дышать в его сторону, чтобы не спугнуть. Вышла она практически без изменений, только с некоторыми особенностями: слово «война» везде закрашено черным, «Путин» — серым, а рядом с другими фамилиями в скобках указано: «Признан в РФ террористом, экстремистом, иноагентом и пр.».

— Что планируете дальше? Какие тексты?

— Что дальше — я не знаю. Я продолжаю всё фиксировать, просто не могу по-другому. Мы уже договорились с моим немецким издательством о продолжении этой истории — у них есть ощущение, что здешним читателям будет полезно заглянуть и в эмигрантскую реальность. Приехало столько людей, но как они живут, что происходит в этих беженских общагах и лагерях — мало кто из местных себе представляет. Возможно, это как-то поддержит и других уехавших. Всегда помогает увидеть неуникальность своего опыта. Но смогу ли я теперь что-то сделать для оставшихся? 

Я вспоминаю очереди к Борисовскому кладбищу, на которые я весь день смотрела онлайн, и у меня опять перехватывает дыхание — я невероятно хочу оставаться в контакте с этими людьми. Но не знаю, как.

Что я могу им сказать из своей безопасности?

Май 

Пустое кафе, поздний вечер холодной военной весны, Лика говорит о войне, слезы капают в чашку с пуэром. Я иду к стойке за салфетками. От растерянности приношу очень много. Лика улыбается сквозь слезы и говорит:

«Я же не весь вечер собираюсь плакать».

Через какое-то время салфетки кончаются, но я уже не могу от нее отойти. Мы сидим, и маленькие чашечки остывшего пуэра уже почти не видны под грудой скомканных бумажек. Тогда официант молча кладет нам на стол новую стопку салфеток.

И я весь вечер повторяю Лике единственную фразу, которая кажется мне хоть немного утешительной: «Когда-нибудь это кончится». Она переспрашивает с детской надеждой: «Правда?» — «Да, непременно кончится».