Интервью · Общество

Елена Костюченко: «Чудовище выросло и напало на соседей»

Размышления после командировки на войну

Елена Костюченко ездила в Украину как корреспондент «Новой газеты». Ее репортажи из Одессы, Херсона и Николаева были опубликованы в «Новой» с цензурными ограничениями. Несмотря на соблюдение законодательства РФ, по требованию Генпрокуратуры и Роскомнадзора тексты были удалены, а «Новая газета» была вынуждена приостановить работу.

Специально для «Новой газеты. Европа» Елена Костюченко рассказала о том, что видела на войне в Украине.

О «везении»

— Я уехала из Украины 1 апреля. Я пока еще не смогла переключиться, моя голова пока осталась там, на войне. Я сейчас очень стараюсь есть и спать. 

Мне было страшно только один раз, и по моей глупости. Это было в Херсоне. Там комендантский час с восьми вечера, но где-то за два часа до комендантского часа перестают ездить машины. И я не успела вызвать машину до того места, где я ночевала. То есть я вызвала, но никто не приехал. Дойти пешком я не успевала, и для того, чтобы срезать дорогу, мне пришлось переходить железнодорожный мост через реку. 

Я не знала, что нужно идти по стороне моста, отделенной от рельс, по металлической сетке. Я шла по шпалам, и в какой-то момент они начали прерываться. Где-то есть шпалы, где-то нет шпал. А под ногами такой провал, под которым тридцать метров вниз и река. Тогда было страшно.

Я не попадала под обстрел на этой войне. Я дважды переходила линию фронта. Мне оба раза везло: не могу сказать, что были сложности.

В какой-то момент я объезжала один из российских блокпостов, и было ощущение, что могут начать стрелять по машине, но этого не произошло.

Если сравнивать с командировкой на Донбасс в 2015-ом году, моей первой поездкой на войну… Тогда я оказалась в центре активных боевых действий. Я работала много в Горловке, а она находилась в полукольце, которое держала украинская армия. Тогда было непонятно, что выстоит, а что падет — Горловка или Дебальцево. По Горловке активно велся артиллерийский огонь, и я попадала под артиллерийский огонь несколько раз. Это страшно. Было очень много жертв, в том числе — среди мирного населения, очень много оторванных рук, ног, — я все это помню.

На войне, которая идет сейчас, я работала по южному направлению и не застала совсем активных боевых действий, хотя, конечно, Николаев каждый день обстреливается российской армией. Там не настолько плотный огонь, как был в Горловке, когда я там работала [в 2015-ом году], но сейчас самое страшное место в Украине — это Мариуполь, который постоянно обстреливается. Как город он фактически уничтожен. Туда мне, к сожалению, не удалось попасть, поэтому, можно сказать, что самого страшного на этой войне я не видела.

О том, что за кадром

— Когда смотришь фотографии убитых в Буче, они остаются внутри тебя навсегда, как какие-то вечные образы. Но, когда ты находишься там, на самой войне, у каждого образа возникает контекст. То, что не передают фотографии, и то, что я чувствовала очень сильно: это не просто война для Украины — это Великая Отечественная война для Украины. Это момент гигантского объединения народа, который происходит прямо сейчас. Все люди объединены: маскировочные сетки плетут в детских садах; коктейли Молотова делаются в школах; люди ищут, кому дать взятку, чтобы записаться в тероборону (в нее невозможно сейчас попасть); люди идут добровольцами на фронт, и все эти истории про очереди перед военкоматами — это правда. Я видела эти очереди, момент объединения людей.

Волонтерское движение тоже огромное: оно охватывает всю Украину. Люди совершенно разных профессий, с разным жизненным опытом организуются, чтобы помогать другим. Очень масштабно у них получается помогать. 

На этой войне я все время мерзла: это была и есть очень холодная весна. Украинцы говорят: «Русские с*****и [украли] весну». Это очень холодная весна. И в тех населенных пунктах, в тех городах, где отключено отопление, где нарушена инфраструктура, люди боролись за жизнь с холодом. Холод — это тоже серьезный враг, которого нельзя увидеть на фотографиях. 

И в принципе, то, как организован быт на войне: сколько времени уходит на поиск и приготовление еды; сколько — на перемещение из точки А в точку Б; сколько времени отнимает комендантский час; слухи, которые ходят, и ты пытаешься их проверить (какие-то из них правда, а какие-то — нет), — это тоже все остается за кадром.

О митингах в Херсоне

— С начала оккупации люди в Херсоне каждый день в 12 часов выходят на митинг против оккупации. Я знаю, что российские военные, которые похищают и допрашивают людей в Херсоне, пытаются узнать, кто организатор этих митингов. Но правда в том, что у этих митингов нет организаторов. Есть только точное время — 12 часов дня — и точное место — главная площадь города, площадь Свободы. Выходят разные люди, с украинским флагом, по толпе ходят два мегафона, которые люди передают из рук в руки и высказывают все, что накипело. А буквально через дорогу находится областной совет, который занят российскими военными, и можно кричать им. Главное, что им кричат: «Вернись домой, пока живой». Кричат «Одна, єдина, соборна Україна», «Херсон — це Україна» и поют украинский гимн.

Меня удивляет, что люди продолжают обращаться к российскими солдатам, которые оккупировали Херсон. Понятно, что эти обращения полны боли, злости и всех возможных эмоций. Но украинцы обращаются к ним, разговаривают с ними.

Это удивительно.

Эти митинги долго проходили без какого-то давления со стороны оккупационных властей. Но я знаю, что с митингов пропали пять человек — возможно, они были похищены. При мне было нарушено это «водяное перемирие»: кто-то написал на стеле, которая стоит перед облсоветом, ночью, во время комендантского часа, красной краской: «ВСУ — убийцы детей Донбасса». Написали прямо на портретах солдат, погибших на Донбассе, которые на этой стеле размещены. И люди, когда вышли на митинг, побежали стирать эту надпись, но по ним началась стрельба газовыми гранатами, свето-шумовыми гранатами. И я знаю, что один из пожилых мужчин сильно пострадал: была повреждена кость ноги. Непонятно, какая это была пуля, потому что ее не нашли. Врачи, которые делали операцию, высказывали мнение, что пуля была травматической, небоевой, но нога была повреждена довольно серьезно.

На следующий день люди снова вышли на митинг. Я была на нем. Все развивалось по привычному российскому сценарию: люди выходят на митинг, приезжает автозак, людей сажают в автозаки, предупреждают о планирующихся задержаниях — люди начинают кричать в ответ, и происходит довольно интенсивная стрельба газовыми гранатами по толпе. При мне газовая граната попала мужчине в спину — у него начались проблемы с дыханием, его увезли на скорой. 

О похищениях людей

— Люди продолжают выходить на митинги, несмотря на то, что в Херсоне довольно страшно. Страшно потому, что пропадают люди. Я знаю фамилии 44-х людей, которые были похищены или пропали с начала оккупации. Если они были похищены, то людьми в российской военной форме с буквами «Z». Человеку на голову надевают черный мусорный пакет и выводят его из дома. Либо же люди пропадают на российских блокпостах. И дальше судьба людей неизвестна. 

Но я нашла нескольких человек, которые сначала пропали, но позже вернулись, и, благодаря этим рассказам, я узнала, где они содержались. Это бывшее СИЗО на Теплоэнергетиков 3, где российские оккупационные власти устроили импровизированную тюрьму. Людей избивают, допрашивают, потом снова избивают. В том числе, по сообщениям людей, которые смогли оттуда выйти, там находятся двое иностранных граждан: Испании и Нидерландов. Они в ужасном состоянии, а гражданин Нидерландов при смерти. 

Ищут ведущих городских телеграм-каналов, потому что традиционные СМИ в Херсоне фактически перестали работать. Искали журналистов, активистов, волонтеров, людей, которые когда-либо служили на Донбассе, и сотрудников СБУ. Но все сотрудники СБУ, насколько мне известно, покинули город в первые дни войны, поэтому их, по-моему, так и не нашли. А гражданские активно пропадают: 5 апреля мэр Херсона заявил о более чем 100 пропавших.

О жизни в блокаде

— Херсон находится в блокаде с момента оккупации: все выезды и въезды в город контролирует российская армия, очень сильно нарушилась логистика. Это мешает нормальной транспортировке еды и поставке лекарств. Если с продуктами все стало полегче, потому что оптовая база снова начала работать, и в город привезли овощи, то с лекарствами большая беда. 

В херсонских больницах есть запас на месяц-два острогоспитальной группы лекарств. Это лекарства, которые нужны при острых состояниях, с которыми люди попадают в больницы. Но все группы лекарств, которые нужны при хронических заболеваниях, которые нужно принимать для поддержания жизни, сейчас в городе отсутствуют. Нет сердечных лекарств, нет лекарств, которые снижают или регулируют давление, нет психотропных лекарств, нет L-тироксина (это лекарство, которое необходимо пожизненно принимать людям, у которых удалена или не работает щитовидная железа), нет гормональных препаратов. Это гуманитарная катастрофа. И очень тяжелая ситуация для жителей Херсона, которые вынуждены смотреть на своих близких, чье состояние ухудшается день ото дня, потому что они не могут помочь. 

Из города практически невозможно выехать. Мне чудом удалось это сделать.

Задокументированы случаи расстрела гражданских машин, которые пытались выехать из города, в том числе расстрелы гражданских машин с детьми. Я знаю точно об одной такой расстрелянной машине, но, как я понимаю, их было несколько. 

Там есть две основных дороги из Херсона в Николаев. Когда я выезжала из города, я сначала ехала по дороге, которая ведет в Чернобаевку. Я прошла успешно три российских блокпоста, и на третьем блокпосту мне сказали: «Мы вас пропускаем, но следующий блокпост вас расстреляет». На мой вопрос «Почему?» они ответили, что у них есть приказ расстреливать все машины, которые идут из города. Я спрашиваю: «Гражданские машины?». И он подтвердил, что гражданские в том числе. Вот это я слышала своими ушами.

Продукты сейчас подорожали в два раза, что-то типа яиц в три раза подорожало. Из основных больших супермаркетов исчезли мука, макароны, крупы, сахар. Но это есть на рынке втридорога. Гуманитарка поставляется в город исключительно российская — украинскую гуманитарную помощь не пропускают. При мне разворачивали фуры с гуманитарной помощью. 

Дальше уже начинается сложный моральный выбор для херсонцев: брать ли помощь у оккупационных властей. Я видела людей, которые брали эту помощь. Я разговаривала с этими людьми. По сути, эти люди — я не знаю, насколько искренне — повторяют нарратив российской пропаганды: «Русские пришли навести порядок; наши власти плохие, а русская власть хорошая; сейчас они нам здесь улучшат жизнь». Люди, которые получали эту гуманитарную помощь, я видела, очень-очень нуждаются, это очень бедные люди. По сути, у них нет другого выбора, они сами это обозначают. Они не могут купить продукты по новым ценам — они вынуждены стоять в этих очередях за бесплатными продуктовыми наборами. В этих очередях, когда заходит разговор о политике, они говорят, как благодарны российским властям. Мне кажется чудовищным, что российская власть поставила этих людей в такое положение. Я не думаю, что стоит воспринимать эту благодарность как искреннюю: эти люди поставлены в очень жесткие условия.

Крым — это единственный способ выехать из Херсона. Эвакуационные маршруты, разработанные оккупационными властями, есть только в сторону Крыма, только в сторону аннексированной территории. Я знаю, что люди записываются. В здании областного совета происходит эта запись, формируются автобусы, и раз в 2-3 дня они колонной отправляются в Крым. Но, насколько мне известно, директора выехали из Херсона в самые-самые первые дни войны, когда это еще было возможно. И они выехали в сторону территорий, которые контролирует Украина. Где-то треть города, по оценкам властей Херсона, уехала. Насколько интенсивный поток автобусов на Крым, я не знаю: при мне они не отправлялись. 

Об отстаивании себя

— Я запомнила разговор с главврачом больницы Водников Аллой Павловной Малицкой. Сначала она мне долго рассказывала, чего в больнице нет, что через три недели закончатся расходники на диализ и прочее. Потом она рассказала, что к ней приходили оккупационные власти и спрашивали, нужна ли ей какая-то помощь. Она ответила: «Мы не нуждаемся». Я спросила ее, почему она так сказала. И она сказала, что в уголовном кодексе Украины есть статья за коллаборацию с оккупантами, за сотрудничество. Я спросила: «А если бы не было статьи, вы бы взяли?». Она ответила, что не взяла бы все равно. 

Я спросила ее, почему. Она рассказала мне, что ее семья из крымского села. Она рассказала много про это село, очень старое, очень украинское село. Она жила в Херсоне, возглавляла больницу, а ее родители продолжали жить в Крыму. После оккупации у нее умер отец, и она заказала памятник в Херсоне, чтобы финансовая нагрузка не падала на ее маму. И она этот памятник несколько раз пыталась провезти через границу. То есть с территорий, которые контролировала Украина, на территории, которые контролировала Россия, в Крым. И каждый раз у нее этот памятник не пропускали. То требовали разрешения, то 3,5 тысячи долларов или евро. Каждый раз она возвращалась с этим памятником обратно в Херсон. В итоге, когда у нее умерла мама, она похоронила ее уже в Херсоне, отдельно от отца. А теперь и ее город тоже оккупирован. Эта история меня потрясла. 

Главврач больницы имени Тропиных рассказывал, как к нему приходили российские военные, просили одно, просили другое и потребовали снять украинский флаг, который висел на больнице. И главврач, пожилой мужчина, сказал, что флаг не снимет. Они сказали, что вернутся вечером — и флага там быть не должно. Я спрашиваю его, что он сделал. А он такой, спокойный-спокойный, говорит: «Ничего. Вы же видели: флаг висит — они не вернулись». И вот это спокойное — даже не мужество, — а просто какое-то спокойное отстаивание себя, «своего», очень поражает, конечно.

О погибших, военных и мирных

— Я была в Херсонском областном бюро судмедэкспертизы, разговаривала с его главой. Выяснилось, что две трети тел сейчас неопознаны, то есть они в очень плохом состоянии находятся. И она же сказала

и показала документ, принятый Украиной через неделю, по-моему, после начала войны, по которому тела можно хранить по справке о смерти, которую может выдать любой врач. То есть, если раньше все тела с насильственной смертью проходили судмедэкспертизу, то теперь это необязательно.

И она же сказала, что они не знают пока реального количества жертв. Люди получают эти справки и хоронят тела. Или даже без этих справок хоронят тела. Так были похоронены, например бойцы теробороны, которые погибли при попытке обороны Херсона. Из этих 67-ми тел через областное бюро прошло только одно.

Но в Херсоне, как я понимаю, много погибших военных, которые просто сгорели заживо. Потому что в первые дни Россия наносила удары по воинским частям — по казармам, где люди спали. Очень много оттуда сгоревших тел. Очень сильно поврежденные тела с Антоновского моста. 

Если говорить про тела мирных людей, гражданских, то там есть и осколочные ранения, и пулевые. Вот мне очень конкретно рассказывали про машину, которая была расстреляна на выезде из города: там было трое взрослых и двое детей, и младшему ребенку — мальчику — было три месяца. Это были пулевые ранения. То есть люди были убиты из ручного оружия. 

В Николаеве я тоже была в бюро судмедэкспертизы, там основная масса погибших гражданских — от осколочных ранений. Среди погибших, в том числе, дети. Я видела там тела двух девочек, двух сестер. Одно тело лежало на другом. Веронике Бирюковой, старшей девочке, которая лежала внизу, было 17 лет, а младшей — Арине Бутым — было 3 года. Обе девочки из села Мешково-Погорелово. Убиты осколками. Их мама была ранена, но она выжила.

Тогда еще не доставили тела из машины, в которой ехали воспитательницы в детский приют. С началом войны этот приют эвакуировали в село Антоновка, в 67-ми километрах от Николаева в сторону Кропивницкого. Под этим селом встали российские войска. Машина уже не первый раз везла смену воспитательниц, психологов, медсестер, то есть персонал. И по этой машине с восемью женщинами внутри был произведен выстрел из какого-то крупнокалиберного оружия (не очень понятно, из какого). Три женщины погибли, три женщины ранены, ранен водитель. Это была гражданская машина, на ней был красный крест, который обозначал, что машина едет с гуманитарной миссией. И она была расстреляна российскими солдатами. Это то, что я знаю. Я установила обстоятельства и встретилась с водителем. У меня есть фотографии с этого места. Я знаю имена погибших. По сути, это такая тяжелая, но необходимая работа по документации смертей, ранений, атак.

О чудовищной лотерее

— Очень многие обычные мирные жители допустили ошибку, когда в первые дни войны покидали города — уходили в деревни, в пригороды, надеясь, что там не будет серьезных боевых действий. В итоге, в большинстве городов линия фронта прошла как раз по деревням и пригородам. И вот сейчас, на примере Бучи и Гостомеля, мы узнаем страшную правду о том, что происходит, когда в твоем селе стоят российские войска. Единственный крупный город, который осажден — самый вопиющий пример, — это Мариуполь. Город практически уничтожен.

Но вообще, конечно, тоже вот я так говорю, что люди неправильно выбрали: уехали в село. На самом деле, невозможно на войне сделать правильный или неправильный выбор. Ты никогда не знаешь, когда делаешь выбор, приведет ли он тебя к спасению или к смерти. Это такая постоянная нагрузка, особенно когда от тебя зависит жизнь близких, когда ты решаешь не только за себя, но и за свою семью, и ты не знаешь, как решить. То есть кто-то не уехал и погиб — кто-то пытался выехать, прорвался через все блокпосты и выехал, а кто-то пытался выехать и его расстреляли.

Мне рассказывали историю, как два парня в Мариуполе пошли за едой, услышали свист, один другому крикнул «ложись», и они упали в разные стороны. И один остался жив, а другого разорвало осколками пополам.

Это такая чудовищная лотерея, нечеловеческая. Вот это тоже, на самом деле, на войне очень мучает: что нет безопасной стратегии поведения. 

О вопросах без ответа

— Я не знаю, почему стреляют по гражданским машинам. Водитель машины с воспитателями детского дома, сказал, что, вероятно, были предупредительные выстрелы, но никто этого не понял, потому что не так часто люди слышат предупредительные выстрелы, чтобы их различать.

В самом Херсоне я тоже видела сгоревшие машины. Уже тела достали, но сами сгоревшие машины стояли. Как это произошло? Почему? Что ими двигало в этот момент? 

Знаю, что была обстреляна машина, которая перевозит покойников из бюро судмедэкспертизы на кладбище. Одна и та же машина ездит по одному и тому же маршруту каждый день хоронить людей. Родственники уже не ездят, потому что проходить блокпосты сложно и рискованно. Прощание происходит в морге, а дальше уже тело упаковывают — если есть деньги, то в гроб, если нет денег и нет гроба, то просто в мешок. В основном сейчас хоронят в черных санитарных мешках и везут на кладбище. И вот машина с двумя могильщиками и с мертвым телом была обстреляна. 

Ребята выскочили из машины, легли рядом с машиной, переждали, когда закончится обстрел. Обстрел велся из стрелкового оружия, то есть по машине целились и стреляли — это не был случайный какой-то артиллерийский удар рядом. Потом, когда перестали стрелять, они забрались в машину, развернулись и поехали обратно. 

Один день не хоронили покойников, потом сами ребята сказали: “Ну тела же требуют погребения — мы поедем”. И они поехали по тому же маршруту хоронить другие тела, и уже стрельбу по ним не открывали. То есть как это происходит, почему, зачем вообще стрелять по “труповозке”, ради чего это делается, я не могу понять. 

О расчеловечивании

— В казарму воинской части в Николаеве попадание было 7-го марта, в 5 утра — люди спали. Девять погибших. Из них 5 срочников. Украинские срочники, чтобы вы понимали, никак не участвуют в войне. Это призывники. Призыв в Украине с 20-ти лет, то есть это молодые ребята, которые служат срочную службу. Одно тело не могли найти. При мне его искали. Несколько дней разбирали завалы. Уже когда я уехала из Николаева, я узнала, что было попадание в другую казарму, и там было гигантское количество погибших. Мне назвали цифру более 100, но я не знаю, какая была финальная цифра. 

Я поговорила с выжившими ребятами. Одного из них звали Ярослав. У него погибли все — все его друзья, все, с кем он служил. Выжившими оказались он и его друг Энтони. И он мне сказал такую фразу: «Мне 20 лет. Я учился на ветеринара. Мне больше никого не жалко». И вот эта история, когда жалость вытесняется, сочувствие вытесняется, и на это место приходит война, все занимает война — это такая общая история. 

То же самое я видела на Донбассе [в 2015-м году]. То есть

происходит постепенное расчеловечивание. И я вижу, что украинское командование этому всячески сопротивляется: были какие-то обращения к военнослужащим о том, что не надо глумиться над противниками и не надо оскорблять бойцов по религиозному признаку.

Например, были всякие предложения заворачивать погибших кадыровцев в свиные шкуры. Но, конечно, чем дольше идет война, тем меньше остается человеческого в людях.

Один из волонтеров показывал мне телеграм-канал, где выкладывали фотографии погибших российских бойцов, и очень веселился. Знаете, есть такая программка: помещаешь туда фотографию человека — и он как будто начинает улыбаться, петь какую-нибудь песенку, танцевать. Вот эти фотографии убитых россиян — перекореженные, со следами разложения, раздавленные техникой, c оторванными ногами и руками — вот они поют и танцуют. И этот волонтер сказал, что они стараются искать тех, у кого родные сейчас воюют в Украине, и отправлять им эти видео.

О чувствах на войне

— Я поддерживаю связь со своими героями. Все они живы. Один из моих героев — херсонский журналист Константин Рыженко, которого очень активно искала российская армия, — пропал на некоторое время. Все ужасно испугались, но сейчас он вернулся, вышел на связь. Конечно, по мессенджерам нельзя спросить подробности, но я очень рада, что он жив. 

Я не общалась с российскими солдатами непосредственно, но я слушала, как с ними общаются люди в Херсоне, которые подходят к ним, к облсовету, с вопросами про гуманитарку, про лекарства, про выезд в Крым. При мне подходили люди и задавали вопросы. Одна девушка спросила их, каково им чувствовать себя оккупантами. И мужчина моих лет, военный, ответил ей: «Но мы же не делаем вам ничего плохого». Девушка говорит: «Но вы же, когда сюда шли, убивали наших, которые сопротивлялись и сражались с вами». И он сказал: «Я точно никого не убил». Она спросила, откуда он это знает, а тот ответил: «Я чувствую это внутри».

Если я говорю с отцом, у которого погибли двое дочерей, и он их сейчас будет хоронить, то у него, понятно, что, кроме горя и ужаса, нет места никаким другим чувствам. Если я разговариваю с 20-летним мальчиком, который отстоял очередь и записался в военкомат успешно — его призвали; он еще не был на войне, то есть не воевал, но завтра он будет на войне и будет воевать; он храбрится, и радуется, и гордится этим, и, конечно, ему страшно. У войны нет какой-то общей эмоции, нет какого-то общего фона. 

Я повторюсь, что каждый твой выбор может стать неправильным. Ты не можешь ничего предсказать, при этом ты продолжаешь любить своих близких, заботиться о них.

И, когда встает вопрос пытаться эвакуироваться из города или оставаться в городе, это очень болезненный вопрос, который разные люди не могут для себя правильно решить. 

Я не застала еще этой фазы, но я знаю по Донбассу, что через некоторое время наступает ложное чувство безопасности. На войне, когда проходит первый месяц, второй, третий, ты еще жив, возникает не то что лень, как будто переходишь на режим экономии сил. Например, перестаешь спускаться в подвал, когда начинается воздушная тревога. И вот я знаю, что количество смертей гражданских обычно вырастает как раз на втором или третьем месяце войны, именно потому что люди настолько устали бояться и пытаться каждым своим действием сохранить жизнь, что они перестают делать эти усилия и начинают гибнуть.

О человеческих желаниях

— Я сама не верила, что будет эта война. Я не верила до последнего. Вплоть до того, что когда я проснулась ночью, и моя подруга сказала, что бомбят Киев, я спросила: “Кто бомбит?”. Я не верила, что Россия способна бомбить украинские города. Хотя я была на Донбассе и видела многие вещи.

Дело не в компромиссах как таковых. Я думаю, что дело в том, что мы все ставили свою хорошую жизнь впереди жизней других людей. Вот это ощущение, которое есть на войне, похожее на странную лотерею. Оно, конечно, в гораздо меньшей степени, но годами было в России. То есть мы все жили с осознанием, что в любой момент ты можешь оказаться в тюрьме. Даже если ты политически индифферентный. Просто был конец квартала, ментам надо выполнять план, тебе подбросили наркотики, и ты уехал на 7 лет. Ты пошла встречаться с подругой в центр, в кафе, рядом шел митинг, мент ударил тебя дубинкой по голове, ты упала, очнулась инвалидом. Ну могло такое случиться. 

Мы сейчас ужасаемся Буче и справедливо ужасаемся. Но давайте вспомним, что происходило в Беслане. Как по школе, полной заложников, стреляли из танков и огнеметов, как при штурме погибло гигантское количество детей и взрослых. И это были российские дети. И Путин их тогда не пожалел. Почему он должен жалеть людей в Буче? К сожалению, все это назревало давно. К сожалению, фашизм в России воцарился давно, и делать вид, что это произошло внезапно, довольно нечестно было бы. Мне самой очень стыдно. Я смотрю на прошлые свои годы и понимаю, что я работала мало. Я могла делать больше. Но у меня тоже было это желание комфорта, желание отремонтировать квартиру, съездить в отпуск, почитать книжку. Человеческие желания… Но когда твоя страна движется к диктатуре, ты, потакая этим желаниям, продолжаешь ее движение. 

Ведь по сути власть все эти годы просила даже не лояльности, она просила пассивности. Мы ее просьбы выполняли и теперь, когда мы хотим остановить войну и поменять власть, у нас нет для этого инструментов. У нас нет оппозиции, у нас нет независимых СМИ. Они либо заблокированы, либо вынуждены приостановить работу как “Новая газета”. У нас нет выборов, у нас нет парламента. У нас очень мало осталось инструментов, чтобы остановить войну, но это не значит, что мы не должны пытаться.

О параде стыда

— Нельзя сказать, что Путин сошел с ума вот как-то разом и начал войну, которую никто не ожидал. Можно вспомнить Первую чеченскую войну, Вторую чеченскую войну, войну с Грузией, то, что Россия делала в Сирии. Можно вспомнить, что российский режим подходит под определение фашистского довольно давно. Что в 2014-ом году был принят закон, по которому ЛГБТ-персоны назывались «социально неравноценными» гражданами — такова была формулировка в законе. Что на территории России есть 177 тысяч людей с инвалидностью, и они живут в психоневрологических интернатах, которые представляют собой концлагеря. Что в России пытают в тюрьмах, пытают в отделениях полиции. Что в России декриминализировано домашнее насилие и тысячи женщин погибают от рук мужчин: закон не защищает их, закон не на их стороне. Что независимые СМИ уничтожались все эти годы. Что уничтожалась оппозиция: лидеры оппозиции погибали, оказывались в тюрьме. Что власть Путина становилась абсолютной.

И на самом деле, до того, как Путин пришел убивать украинцев, он убивал россиян годами. Поэтому здесь возникает вопрос и к миру, который мирился с этим всем, но главный, конечно, вопрос возникает к россиянам.

Когда я уже была на войне и дописывала свои тексты, я заходила в какие-то социальные сети, в Facebook, Twitter, прочитать, что происходит в России, что пишут россияне. Был этот парад стыда, когда люди внезапно осознали, как ужасно то, что происходит в России, как ужасно то, к чему мы пришли, но мы к этому пришли довольно давно.

Как сформулировала журналистка Яна Кучина из «Таких Дел»: «Мы виноваты в том, что мы делали хорошие дела в неправильном порядке». То есть вместо того, чтобы бороться за демократию (как-то смешно звучит), бороться за будущее России, бороться с политическим режимом, который узурпировал власть в стране, мы занимались все своими маленькими делами. Кто побогаче и успешнее — тот организовывал фонды, музеи, выставки, парки прекрасные были отстроены урбанистами, спасибо им. Кто победнее — тот занимался выживанием своей семьи. Все мы вместе игнорировали чудовищность того, что происходило с нашей страной. Чудовище выросло и напало на соседей. И теперь мы все к этому причастны, имеем к этому отношение.

P.S.

Я не знаю, сколько будет идти эта война. Сейчас мне нужно какое-то время отдохнуть и прийти в себя. Я собираюсь вернуться в Россию — это моя страна, там моя семья, и я хочу жить там.